«Чужие люди, — подумал он. — Может, и неплохие, но Бог с ними… пройду дальше…»
В следующем купе тоже все было занято — на длинных лавках сидело по двое студентов, у окна стояла дама в необъятной шляпе. Отец Порфирий немножко оробел при виде молодых людей, за которыми хотя и числится ученость, но вместе с тем и слава не очень завидная установилась. Он бросил на них мельком взгляд, робкий и вопрошающий. Сидевший с газетой в руках бритый студент, похожий на актера, с горбатым носом и горькими морщинами около губ, — поглядел на него строгим, недоумевающим взглядом.
Отец Порфирий почувствовал, что надо объясниться.
— Восьмой номер — это какое место будет? — спросил он, улыбаясь и склоняя голову на бок.
— Это именно здесь, батюшка, — сказал другой студент с пушистыми белокурыми усами, делавшими его немножко похожим на кота. Бритый ничего не сказал и уткнулся в газету.
— Наверх придется вам, — улыбаясь и краснея, прибавил третий студент, очень юный на вид, коротко остриженный, с тем детским, торчащим вверх вихорком, о которых в деревне говорят, что их корова зализала.
— А-а… ничего, ничего… Спаси вас, Господи.
Отец Порфирий присел рядом с ним, на самом кончике скамейки. Саквояжик свой хотел положить на одну из коротких лавочек у окна, но дама или барышня в необъятной шляпе строго поглядела на него через плечо, точно отгадывая его намерение. Он оробел под этим взглядом и поместил саквояж у себя на коленях.
Рядом с юным студентом, по левую руку, сидел молодой человек в штатском, веснушчатый, рыжий, скуластый, — судя по фуражке, тоже студент.
— Личности нет у студента первого курса, — говорил он молодым, свежим баском. — На него всегда могут топнуть, пригрозить: выгоним, мол, если зачетов не сдашь… Что он такое? Протоплазма без оболочки!
— Ну, положим! — возразил безусый студентик, сосед отца Порфирия.
— А на третьем курсе какой-нибудь, извините за выражение, сопляк, который куражится над первокурсниками, совсем иной человек!
— Чем дальше, тем лучше — это всеконечно, — сказал студент с усами. — И экзаменуют совсем иначе.
Отец Порфирий поглядел на них с уважением: ученые люди. Он все еще не мог победить робости, но молодые лица их казались ему очень приятными, мягкими, добрыми и в то же время значительными, освещенными серьезной мыслью.
— Ну, а как Петровский? встречал? — спросил усатый.
— Петровский? — Рыжий студент коротко усмехнулся, — Пьянчужка стал. Совсем алкоголик. Кавалер ордена зеленого змия…
Звякнул два раза звонок. Рыжий встал.
— Ну, значит, всего хорошего, — сказал он тепло и грустно. — Счастливец ты, Ванька! — прибавил он, целуясь с юным соседом отца Порфирия. — Едет домой, подлец, к мамаше… а?.. на все лето!.. Ну, Алексей, а риведерчи! бувайте здоровеньки!..
Он громко шлепнул ладонью по руке усатого, поцеловался с ним и пошел к выходу.
— Кланяйся Шейнису! — провожая его до двери, говорил студент с усами.
— Счастливые подлецы!.. имеют возможность домой!.. — слышался басок у окна, не у того, около которого стояла барышня в огромной шляпе, а у первого от двери.
Барышня через окно говорила с провожавшими ее людьми, из которых отцу Порфирию иногда была видна очень благовоспитанная, округленная мужская фигура в котелке. Иной раз барышня в шляпке быстро, вполоборота, оглядывалась в сторону отца Порфирия, и всегда после этого он слышал радостные, тихо повизгивающие восклицания, обращенные на платформу:
— Эмма! Эмма! Ком гер!..
И потом следовал заливистый смех, тонкий, хлебающий, от которого отец Порфирий чувствовал почему-то немалое смущение.
Прозвенел третий звонок. Тронулся поезд. Отец Порфирий перекрестился. Барышня в шляпке, покивав кому-то головой, отодвинулась от окна и села. Следы смеха тотчас же сбежали с ее лица, и стало оно сухим, серьезным, деловым. Студент с усами, высунувшись из своего окна, кричал:
— Пиши, Лев, не ленись!
Должно быть, рядом с поездом бежал рыжий студент — слышался его басистый, смеющийся голос:
— Счастливые черти!..
— Полным ходом! курьерским! — смеясь, кричал студент с усами.
— Со скоростью настоящих спортсменов!! Ну, прощай, Алеха!..
— Кланяйся Шейнису!
Отцу Порфирию не было видно, как убегал город, но по огонькам предместий он догадывался, что скоро Днепр, мост и с моста можно будет бросить последний взгляд на Лавру, на Подол, на Фроловский монастырь, где он простился с матерью. Когда поезд замедлил ход, отец Порфирий, преодолевая робость, подошел к окну, около которого сидела барышня уже без шляпки, и взглянул в том направлении, где должны были находиться места, столь близкие теперь его сердцу.
В темноте на горе он скорей угадал, чем увидал печерские церкви — темные силуэты в робком блеске близкого к закату месяца. Перекрестился. Стал искать глазами Подол. Электрические огни молочными каплями пестрили берег, но ни монастыря, ни кладбищенской церковки не было видно. Лишь родимое лицо, сухенькое, все в морщинах и слезах, всплыло над этими огнями и неподвижно поглядело тоскующим взглядом вслед уходящему поезду. И опять отец Порфирий долго и заботливо поправлял очки на носу, почувствовав себя совсем-совсем одиноким на белом свете.
Он сел. Но долго не мог ни на кого взглянуть, сидел с закрытыми глазами, удерживая досадные самовольные слезы, которые медленно, но упорно выползали и застревали на ресницах. Подрагивал, покачивался вагон, и в ровном, мелком дребезжании его стоял говор. Глухо сыпался шум колес под полом, словно там, внизу кто-то неугомонный торопливо пилил короткой пилой или зачерпал и сыпал, высыпал и снова черпал мелкий булыжник. А когда поезд пошел быстрей, он — тот, подпольный — поперхнулся и закашлялся: